— Буду-буду-буду-буду, — подхватил оркестр. — Удо-Удо-Удо-Удо…
Айнсмеллер, обхватив за талию Берхайма, пронесся в каком-то локте от странного монаха, за цивильным комендантом, дразня малиновым цветком, летел обнимавший Окделла внук, третью пару Матильда не разглядела: Удо Борн в гвардейском мундире рывком распахнул дверь, черный спутник выпихнул принцессу за порог, в лицо плеснуло холодом и гарью, рыбно-имбирная вонь развеялась, за спиной досадливо чавкнуло гнилое дерево.
— Прошу меня простить, — поклонился олларианец, — следовало увести вас раньше.
— Ничего страшного, — соврала Матильда, — это не самый мерзкий прием в моей жизни.
— Это не ваш прием, фокэа, — покачал головой клирик, волоча добычу в глубь зеркальной галереи, — и это не ваш дом.
А то она не знает, что не ее, только куда ей деваться от единственного внука, разве что в Закат!
Вдовствующая принцесса на ходу стянула провонявший праздником парик, принюхалась и швырнула на пол. Жаль, заодно нельзя выскочить из платья. Матильда затрясла слипшимися лохмами, соображая, спит она или уже нет. Зеркала отражали друг друга, в темных глубинах бесчисленными армиями вставали древние доспехи, меж которыми плыли две темные фигуры.
— Святой отец, — пропыхтела принцесса, проклиная шлейф, — у вас касеры нет? Или хотя бы идите потише.
Олларианец не ответил, в зеркалах возникли огни — золотые, теплые, живые, кто-то шел навстречу и смеялся, вернее, хохотал. Монах тоже улыбнулся: по галерее в обнимку шли два жеребца — черный и белый. То есть не жеребца, а кавалера в маскарадных костюмах, но ржали они точно как кони.
— Доброй ночи, сударыня, — поклонился белый, — вам не страшно здесь в такую ночь?
— Теперь нет, — с достоинством произнесла Матильда, прикидывая, кто бы это мог быть. Ростом и статью черный напоминал Робера, в белом, несмотря на конское обличье, чудилось что-то кошачье или, если угодно, львиное.
— Фокэа ошибается, — клирик пригладил темные волосы, — страх не ушел, он приходит.
— Не страх, — поправил белый, — бой.
— Ваш бой, — подтвердил черный, — только ваш. Вы одни…
— Я? — не поняла Матильда, оглядываясь на спутника, но его не было. Только тускло мерцали, отражая друг друга, наливающиеся пламенем зеркала да светила сквозь стеклянную крышу древняя лиловая звезда.
— Круг замыкается, сударыня. — Голос белого казался знакомым. — Год и четыре месяца не будет ничего. Только в Весенний Излом Первого года кони Анэма сорвутся в галоп и подует Ветер. Если подует…
— Должен подуть, — топнул ногой черный. — Слышите, сударыня? Должен!
— Значит, так и будет, — заявила принцесса в настоящую конскую морду. Она уже ничего не понимала: пьяный бред мешался со сном, сон перетекал в явь, где-то пировали, пили, плясали, где-то плакали, ненавидели, молились, а она шла по расколовшей закат молнии меж двух жеребцов, и был один из них черным, а другой — белым.
Полотенца. Горячие и мокрые. Что может быть гаже? Только пиявки! Прибить этих лекарей, лезут куда не просят! А того, кто их впустил, замариновать и всунуть, будем учтивы, в пасть бумажный розан. Чтобы знал!
Увы. Незамаринованный внук был недосягаем, а сырая, жаркая пакость льнула к лицу, рукам, спине, не сдерешь — сдохнешь и скажешь, что так и было. Ее Высочество Матильда судорожно вздохнула и кое-как разлепила веки. Никаких полотенец не было, как и лекарей, зато поясница прямо-таки разламывалась, а все остальное — голова, руки, ноги — согласно ныло и жаловалось на горькую долю. Комнате тоже было худо, иначе с чего бы ей вздумалось качаться и кружиться. Особенно подло вел себя потолок, пузырившийся, как подгорающая каша. Пузыри вспухали и с хлюпаньем лопались, выпуская облачка пахнущего имбирем дыма.
Пришлось повернуться, но стены вели себя не лучше: мало того что они тоже пузырились и чавкали, по ним ползли зеленые муравьи. Мельтешащие полчища двигались кругами и восьмерками, обтекая портреты, с которых лыбились отвратительные рожи. Рожи дергали носами, подмигивали, облизывались, чмокали. Рожам было хорошо, Матильде — плохо. Очень.
Принцесса схватилась за разламывающуюся голову и села. Муравьи ускорили свой марш. Теперь они вытянулись в строгие шеренги. От муравьиного топота содрогался пол, каждый шаг отдавался в висках тупой болью. Имбирные волдыри зачавкали громче, обдавая страдалицу ненавистным ароматом, и все из-за сома.
Сомы вообще зло, заливное вонючее зло, и едят его злодеи. Или злоеды? Надо попросить Левия, пусть проклянет сомов и прочих карпов. А что, очень даже просто. Рыбу жрут кошки, кошки — спутники Леворукого, значит, любой рыбоядец — адепт Врага! Вот бы все от такого эдикта забегали, только не выйдет… Левий держит Альбину, Альбина ест рыбу, значит, рыбу кардинал не проклянет. А может, он имбирь запретит? Имбирь и парики.
Матильда принюхалась: вонь шла на убыль, пузыри измельчали, муравьи тоже убрались, оставив на память топот. Ее Высочество потерла виски, расползавшиеся червяками мысли потихоньку складывались в день, без сомнения, вчерашний. Последними из загаженной тинтой памяти всплыли провонявшая сомом хризантема и Удо Борн у двери. Дальше шел бред с черным олларианцем и обнимавшимися жеребцами. Жеребцы вылезли из зеркала, когда она упилась вдрызг, но что было до того?
Муравьиный топот мешал соображать, в горле пересохло, но принцесса мужественно продиралась из разгульной ночи в вечер, а из вечера — в день. Они сидели на насесте. Играл оркестр. На столе лежал сом. Робера не было. Она пила ореховую настойку, потому что Альдо чествовал Эпинэ. Ричард вернулся вместе с Удо? После всего?! Невозможно.